Posted 16 января 2015,, 18:39

Published 16 января 2015,, 18:39

Modified 31 марта, 09:51

Updated 31 марта, 09:51

Природа неподвижности российского общества

16 января 2015, 18:39
Российскому обществу любые изменения кажутся потерей хрупкой стабильности. Циничная элита играет на этом чувстве россиян.

Английский политолог Самуэль Грин считает, что в отсутствие институтов российское общество «агрессивно неподвижно» – любые изменения кажутся ему потерей хрупкой стабильности. Циничная элита, живущая вне общества, играет на этом чувстве россиян, «торгуя» неопределенностью. Единственный путь преодоления застоя в России – сближение с Европой и импорт ее институтов.

Британский политолог, директор Института России в Королевском колледже Лондона Самуэль Грин еще в 2011 году написал программную статью, объясняющую инерцию российского общества и «конец истории» в отдельно взятой стране. Грин очень точно поставил диагноз российской Системе: элиты и общества отчуждены друг от друга (фактически, они живут в двух разных странах), и до последнего времени такое положение вещей устраивало обе стороны. Элиту – тем, что позволяло лично им глобализироваться в западный мир, выкачивая несметные богатства из страны и не имея никакого контроля за своей деятельностью, а общество – тем, что наконец-то, впервые за четыре-пять веков, власть отстала от них, не загоняя «мужика» на бесконечные войны или стройки века.

Грин считал, что как-то расшатать неподвижность российского общества может резкое обнищание населения или попытка власти вновь заставить «мужика» чем-то жертвовать или сверх-напрягаться (стройки века или война). Европа не должна упустить этот момент, как она это сделала в начале 1990-х, и пойти навстречу России, имплантируя в нее свои институты (права, гуманизма, солидарности и т.п.)

Британский политолог написал свою статью три года назад. За это время российские власти сами, на пустом месте решили покончить со стабильностью (неподвижностью) в стране, сконструировав конфликт с Украиной и умудрившись поссориться со всем миром. Кроме того, Россия вступает и в масштабный экономический кризис, связанный как со значительным снижением цен на нефть, так и с дошедшей до предела архаизацией в экономике. Кажется, все предпосылки для «перестройки», которую Грин прогнозировал только в начале 2020-х, налицо. Дело за малым – только в желании Запада наконец-то принять Россию в семью своих народов. И – за умением ждать. Ведь, как правильно пишет Грин, в таких условиях преждевременные демократические выступления могут спровоцировать власть на ужесточение режима.

Еще одно важное условие – Запад впрямую должен сказать российской элите, что он не покушается на ее положение в стране. Демократические институты в России будут прорастать снизу, и у верхушки есть время или вписаться в новую Систему, или спокойно покинуть ее, совершив индивидуальную имплантацию в западный мир.

Мы приводим статью Самуэля Грина «Природа неподвижности российского общества» с небольшими сокращениями.

«Поразительно, до какой степени современные дискуссии о России обходят стороной проблемы российского общества. Трудности постсоветского развития и провал «демократизации» в России побудили многих изъять общество из целостной картины. Общественные факторы, которые, возможно, стали причиной возвращения России к авторитарной системе, казались полностью предопределёнными; считалось, что они являются настолько естественным следствием всего исторического пути, что социологи зачастую их просто игнорировали. Вместо этого они предпочитали анализировать либо действия конкретных лиц, либо роль формальных политических институтов в настоящем и в прошлом. Даже традиционный вывод о якобы слабом социальном капитале россиян и общем дефиците доверия обычно строится не на представлении о характере общества как такового; куда чаще низкий уровень социального капитала объясняют политическим выбором, который в определенные моменты совершали элиты, главным образом, в течение ХХ столетия.

Прежде чем приступить к рассмотрению тех «четырех с половиной» важнейших социальных феноменов, которые, как я утверждаю, будут формировать будущее России, я хотел бы изложить два базовых тезиса, на которых строится моё понимание российского общества. Первый касается деинституционализации: Россия не то чтобы вовсе не имеет социальных институтов, но – близко к этому. Здесь я исхожу из социологического определения института как совокупности укоренённых правил и норм, управляющих поведением людей или групп людей, которая позволяет с достаточной точностью предсказывать реакцию на то или иное воздействие. Поэтому, говоря, что в России практически отсутствуют институты, я не рассматриваю все те бесчисленные учреждения, которые существуют на бумаге, располагаются в солидных зданиях и обеспечены бюджетами различной степени щедрости. Напротив, я подчеркиваю тот факт, что ни один из этих «бумажных» институтов – будь то право в целом, государственный аппарат, система высшего образования или Русская православная церковь – не позволяет российским гражданам с достаточной точностью прогнозировать, как будет происходить то или иное конкретное социальное взаимодействие или взаимодействие между обществом и государством.

Кроме того, за частичным исключением Северного Кавказа и других давно сложившихся этнических сообществ в Поволжье и на Урале, в Сибири и на Крайнем Севере, советский строй, а также тяжёлые процессы, сопровождавшие ранний период посткоммунистического развития, привели к разрушению каких бы то ни было «горизонтальных» социальных институтов, существовавших в прошлом – религиозных, этнических, племенных, региональных, кланово-семейных и иных.

Второй тезис вытекает из первого: в деинституционализированной среде очень высоко ценится определённость, и баланс между определённостью и неопределённостью становится важнейшей ценностью при любом социальном взаимодействии. Это увеличивает относительное доверие к тем людям, которых можно считать нашими, или своими, и снижает доверие к тем, которые могут восприниматься как чужие, другие (при этом общий ресурс доверия может оставаться практически неизменным). Тому, кто в силу своего статуса или положения может генерировать неопределённость и управлять ею, это обеспечивает огромную власть. В результате катастрофически снижается желание рисковать.

Этот последний тезис относительно риска напрямую выводит нас к первому из «четырех с половиной» ключевых феноменов. В рассуждениях о российской политике (и особенно о российском гражданском обществе и гражданских движениях) весьма популярен миф о том, что россияне пассивны. Это неверно: россияне агрессивно неподвижны. Это вполне содержательное различие. Пассивных людей может быть трудно увлечь, но их можно относительно легко подтолкнуть. Агрессивно неподвижных людей трудно сдвинуть с места в принципе, именно потому, что их неподвижность является рационально обоснованной стратегией. В среде, где отсутствуют социальные институты, мало (или даже вообще нет) проторенных и воспроизводимых путей к успеху. Поэтому относительные комфорт и благополучие, которых может достичь российский гражданин, являются результатом исключительного, уникального стечения обстоятельств, связанного только со способностью данного человека справиться с окружающей его неопределённостью.

В этих условиях любые перемены таят в себе угрозу разрушить достигнутое – тогда придется вновь начинать всё сначала и заново преодолевать неопределённость, а это совершенно непривлекательная перспектива. Описанная картина верна и на микро- и на макроуровне. Жители умирающих городов, таких как Пикалёво, не хотят уезжать не потому, что надеются на улучшение, а потому, что у них нет никакой уверенности, что они смогут сориентироваться в новом хитросплетении бюрократических и иных формальных и неформальных отношений на новом месте. Точно так же российские граждане выступают против реформ, направленных на либерализацию и демократизацию, не потому, что им по душе монополизированная политика и экономика, которая имеет место сегодня. Причина в том, что любые масштабные изменения грозят им утратой уже имеющихся достижений, которые зиждутся на очень хрупких, неглубоких основаниях.

Второй феномен — это специфическая форма «ресурсного проклятия», характерная для России: вместо прямой подпитки репрессивного режима (вариант Мьянмы) или авторитарного популизма (вариант Венесуэлы), в России изобилие природных ресурсов и связанных с ними рентных потоков служит своего рода буфером. Благодаря рентным потокам власти и население могут сосуществовать друг с другом, находясь в состоянии взаимно приемлемого «развода», который пришёл на смену семи десятилетиям чрезмерно близких отношений. Часто говорят, что в эру Путина «социальный контракт» в России по умолчанию состоит в том, что население в обмен на экономический рост соглашается не вмешиваться в политику. Я бы немного изменил эту формулировку: молчаливый социальный контракт, если таковой существует, предоставляет обеим сторонам максимальную автономию при условии, что ни одна из них всерьёз не посягает на интересы и комфорт другой стороны. Эта непрочная договорённость напоминает развод по-советски, когда разведенные супруги были вынуждены жить в одной квартире: в таких условиях трения неизбежны. Нефть, газ и связанный с ними экономический рост отчасти их смягчают, но степень отчуждения друг от друга всё же имеет свои пределы. Необходимость функционирования в общем пространстве наиболее очевидна на российских дорогах, где представители элиты и обычные граждане оказываются по разные стороны почти институциализированного беззакония: для элиты не существует никаких запретов, а обычным людям некуда обратиться за защитой.

Третий феномен – это нарастание взаимного раздражения. Чем больше элита и не-элита кристаллизуются и защищают свои собственные индивидуальные достижения – будь то бронированный автомобиль и кортеж сопровождения или скромный участок земли (за высоким забором), – тем ближе неизбежный конфликт. Упрочение частного пространства в ущерб общественному, то, что Майкл Буравой назвал «инволюцией», помогло людям преодолеть тяготы переходного периода, но по мере того, как жизнь в России вошла в новую «норму» и аппетиты снова стали расти, началась ползучая приватизация общего достояния. Это не только дороги, которые превратились в частные владения элиты (иногда вместе с жизнями тех, кто на них находится). Московские тротуары и дворы непрерывно «приватизируются»: всякий, кому понадобилось припарковать автомобиль, относится к ним как к своей собственности. Общественные природные заповедники превращаются в частные охотничьи угодья любого лица, имеющего в своём распоряжении вертолёт, а леса страны захламлены мусором от бесчисленных пикников, как будто сам лес является предметом одноразового пользования.

Оттого что в общих социальных пространствах России неуклонно распространяются правила элитного и массового частного поведения, все участники этого процесса испытывают раздражение, поскольку каждый из них видит, что другие поступают так же, как он, но при этом их поведение противоречит его личным интересам. Естественной реакцией на это является попытка распространить – при наличии соответствующих возможностей – действие декларируемых (но не соблюдаемых) социальных норм на других. Однако в отсутствие действующих социальных и социально-политических институтов подобная попытка обречена на неудачу и может лишь усугубить раздражение.

Четвёртый феномен – это относительно новый механизм преодоления феноменов 2 и 3, который я бы назвал «индивидуальной модернизацией». Процесс глобализации (под которым я подразумеваю не столько торговую и экономическую взаимозависимость, сколько формирование глобальных коммуникаций и глобальной культуры) открывает возможности, которые были недоступны диссидентам советской эпохи. Отмена цензуры, открытие границ и все более широкая доступность Интернета и других коммуникационных технологий привели к тому, что в современной России стремительно развиваются индивидуальные стратегии формирования идентичности.

В Москве, и не только здесь, можно найти приверженцев любых веяний моды, направлений научной мысли, политических и социальных пристрастий и экономических идей, существующих в мире в целом. Молодые, образованные, динамичные и мобильные россияне, как и многие их соотечественники постарше, чувствуют себя частью глобальной среды, пожалуй, не в меньшей степени, чем локальной. Так же обстоит дело и во многих других странах, но в российском контексте деинституционализации, взаимного отчуждения государства и общества и постоянных напряжений в общественном пространстве это приобретает особое значение: оставаясь физически в России, россияне могут социально, политически и интеллектуально действовать вне российского пространства. Последствия этого противоречивы. С одной стороны, это открывает возможности чрезвычайно широкой либерализации для значительного числа самых продвинутых представителей страны. Но с другой стороны, в результате значительно снижается вероятность того, что эти самые, наиболее продвинутые граждане захотят приложить усилия и внести свой личный вклад в дело модернизации социального пространства в собственной стране.

Наконец, есть еще «полфеномена», который располагается где-то между только что описанными феноменами 3 и 4, и заключается он в том, что, несмотря на все недостатки нынешней системы социальных и политических отношений, у неё есть свои сторонники. Речь идет не только об элите и близких к ней людях, которые максимизируют выгоду из своего положения, систематически генерируя неопределенность и манипулируя ею.

Если смотреть из той точки, в которой мы находимся сегодня, будущее развитие может происходить по одному из двух сценариев. Первый – инерционный, в рамках которого нынешние тенденции будут продолжать действовать, пока не приведут к открытому кризису; и второй, который предусматривает изменение некоторых ключевых факторов и движение по более оптимистическому пути. Слово «инерционный», однако, не означает «статичный»: социальные процессы не могут просто стоять на месте, и невозможно себе представить, чтобы в ближайшие десять лет не произошло никаких изменений. Скорее всего, изменения будут, и даже существенные.

В рамках инерционного сценария сохраняются все описанные выше феномены: агрессивная неподвижность, отчуждение между государством и обществом, нарастание социальных трений, рост индивидуальной модернизации и наличие консервативного электората, готового отстаивать статус-кво. По мере того, как ретроградный государственный аппарат будет становиться всё менее эффективным, а сохранение политической и экономической монополии сведёт и без того низкий экономический рост почти к нулю, социальные трения будут усугубляться, и государству станет всё труднее поддерживать удобное для него состояние отчуждения от собственных граждан.

Нарастание напряжённости в конечном счете подталкивает государство к тому, чтобы более активно выстраивать отношения с обществом – сначала устанавливая правила для защиты привилегий элиты, а потом регулируя социальные отношения, чтобы поддерживать стабильность. Но поскольку внутри самого государства ничто не меняется – активный консервативный электорат достаточно силён, чтобы преодолеть любое давление со стороны более творческих и предприимчивых социальных групп, чьи политические связи с Россией становятся всё слабее, – в результате происходит не деприватизация, а реприватизация общего пространства. Таким образом, люди, не относящиеся к элите, сначала, во имя гармонии и стабильности, выталкиваются из общего пространства, а затем постепенно оказываются от него полностью отрезаны, поскольку «захваченное» государство перераспределяет выгоды от общественного пространства в пользу элиты.

Восстание снизу вызовет реакцию сверху. Действительно, как утверждает Адам Пшеворский, проблема соотношения бедности и демократии – это не проблема бедных, а проблема богатых:

«Все более широкое политическое участие бедных представляет угрозу для демократии только в ситуациях, когда элиты, опасаясь радикального перераспределения благ, склоняются к отказу от демократии. Для самих бедных демократия, возможно, единственное эффективное средство для получения желаемого. Однако если они действуют слишком решительно, они могут потерять даже этот шанс».

Ситуация, которая сложилась в России, почти в точности соответствует описанию Пшеворского. Можно ожидать, что медленно развивающийся кризис будет способствовать расколу элит: те группы, которые в меньшей степени уверены в будущем, будут либо выходить из системы, либо добиваться постепенных изменений, подобно тому, как это делало так называемое «поколение шестидесятников» в СССР, сначала воодушевленное хрущёвской оттепелью, а затем разочарованное брежневским застоем. Но подобные вялотекущие политические процессы с точки зрения масс будут выглядеть как инерция (что, в общем, соответствует действительности), и в случае массового протестного движения его участники не станут делать различий между более и менее консервативными членами старой гвардии. В результате элита снова консолидируется (возможно, за вычетом её незначительной части, которая дезертирует с корабля) для защиты своего статуса и привилегий и для противостояния мобилизованным группам общества, исход которого предсказать очень трудно.

Таким образом, данный сценарий представляет собой доведённое до предела отчуждение, с последующим конфликтом и втягиванием государства в бесполезное и контрпродуктивное авторитарное взаимодействие с обществом. В результате к 2020 году Россия превращается в сильно раздробленное политическое и социальное пространство с застойной экономикой и крайне низким уровнем идентификации россиян с государством, гражданами которого они формально являются. Но из-за вышеупомянутой агрессивной неподвижности как масс, так и элиты единственный путь выхода из этой ситуации пролегает через глубокий и длительный кризис: для того, чтобы изменение показалось желанной перспективой, удар по индивидуальному благополучию граждан должен быть сокрушительным. Однако поскольку изменения будут происходить в атмосфере политического отчуждения, отсутствия подлинной общественной сферы и отсутствия легитимных и укорененных горизонтальных социальных институтов, вероятность того, что перемены окажутся демократическими, очень мала.

Второй, более «оптимистический» сценарий тоже исходит из того, что все «четыре с половиной» ключевых социальных феномена остаются без изменения, но с одним решающим отличием. В начале второго десятилетия ХХI века, скажем, в 2011-м или в 2012 году, российское правительство, столкнувшись с нарастанием социального (а в действительности внутриэлитного) напряжения на фоне безуспешных попыток добиться стабильного роста экономики, возьмет курс на максимальную экономическую интеграцию с Западом, особенно с Европейским союзом, и ЕС пойдет ей навстречу. Россия вступит в ВТО, заключит с ЕС договор о свободе инвестиций и торговли, отменит визы для граждан ЕС, а ее граждане получат право ездить без виз в Европу. Со временем всё большее число российских граждан станет использовать обретенный беспрепятственный доступ в европейское пространство и формировать институционализованные отношения и стратегии для обучения, предпринимательства, инвестиций, а также для других целей, тем самым компенсируя отсутствие институтов в собственной стране.

Люди, стремящиеся к активной деятельности в самых разных сферах, будь то бизнес, образование, научные исследования и даже государственное управление, не испытывают недостатка в хороших идеях. Чего им действительно не хватает, так это институциональной среды, в которой вложение капитала в осуществление этих идей в самой России было бы перспективным делом. Этот «дефицит» не компенсируется поддержкой проекта «Сколково» и других официальных проектов «модернизации». Нет никаких оснований полагать, что новые институты, созданные в России под лозунгом модернизации, будут по своей сути отличаться от тех, что уже существуют – и допускают извращение законов и манипулирование ими, наделяя чиновников практически неограниченной властью и лишая гражданских прав обычных россиян.

Конкретные формы в значительной степени будут зависеть от творческого потенциала тех, кто определяет политику Европы. Но если всё большее число россиян, и прежде всего бизнесмены и учёные, обладающие возможностями для инициирования изменений дома, в России, получат преимущество в виде доступа к стабильным, удобным и простым в использовании европейским юридическим и другим институциональным структурам для поддержки капиталовложений в их собственные идеи и стратегии, это будет иметь два важных следствия внутри страны. Во-первых, благодаря этому представители среднего класса России, интегрированные в глобальный мир и имеющие широкие международные связи, смогут упрочить собственное благополучие и приобрести больше влияния (члены российской элиты России, интегрированные в глобальный мир, уже и так богаты и сильны) по сравнению с консервативным большинством. В результате это будет способствовать их постепенному выходу из описанного выше состояния агрессивной неподвижности. Важно, что интегрированные граждане таким образом получат для своего благополучия институциональную базу, которой не имеют неинтегрированные граждане, что позволит повысить привлекательность интеграции для других групп населения и указать реалистичный, достижимый и, что очень важно, институционализованный путь к достижению успеха.

Вторым важным следствием стала бы возможность привлечь больше внимания к упущенной выгоде, к тем потерям, которые эти самые интегрированные граждане несут из-за того, что в России отсутствуют эффективные институты. Даже в случае снижения барьеров для интеграции с Европой трансакционные издержки, связанные с использованием европейских институтов, всё равно будут выше, чем при использовании аналогичных отечественных институтов – если бы они существовали в России. В результате стал бы расти запрос на институциональные реформы и гармонизацию институтов, причем эти требования не носили бы открыто политический характер, но могли бы возродить у россиян интерес к общему достоянию и, таким образом, к «со-бщности». Тем самым российские граждане увидели бы, что интерес к общественному благу разделяется многими.

Это могло бы привести к формированию консолидированной коалиции за перемены, которая стала бы постепенно втягивать ретроградное и сопротивляющееся (но не готовое к насильственным решениям) государство в модернизацию. Это будет трудная дорога, и к 2020 году она не будет пройдена, но если Россия и её партнеры открыты для интеграции – и если мы откажемся от привычной логики, будто демократизация является необходимым условием интеграции, – инерцию, быть может, все-таки удастся преодолеть».

Прочитать оригинал поста в блоге Толкователя можно здесь.