Государство и сострадание

Как вообще в людях появляется сострадание, солидарность и, если не любовь, то по крайней мере, — внимание к ближнему?


© Фото Александра Калинина

Навсегда запомнился такой эпизод из середины 90-х. Новосибирск, зимний холодный вечер, примерно за -30 С, подземный переход в самом центре города. Люди активно следуют по переходу в разных направлениях, а в середине — неподвижное тело человека. Его обходят и идут дальше, — конец рабочего дня. Моя первая реакция идентична окружающим, — да, тело, наверное, пьяный, — иду дальше. Через несколько секунд начинают срабатывать мысли: это же человек, зима, холод, живой ли? Останавливаюсь, еще несколько секунд на колебания: но ведь все идут мимо, возможно, им всем что-то такое очевидное понятно, — и мне нет смысла придавать этой картине особого значения? Затем что-то еще внутри срабатывает, уже окончательно, — возвращаюсь, наклоняюсь к телу. Мужчина, лет 30-40 примерно. Ищу пульс на горле. Сразу, как по команде какого-то режиссера, — возле нас останавливаются еще несколько прохожих. Начинаются какие-то реплики, вопросы. Пульс не ощущается. Человек мертв. Кто-то достает мобильные (самые первые тогда мобильные, которые больше были похожи на рации), — набирают скорую, милицию. Вокруг тела уже стабильно стоят пять-шесть человек прохожих. Негромкие реплики. Еще раз проверяют пульс. Через несколько минут появляется милиция. Я ухожу.

До сих пор остались вопросы: сколько тот человек вот так пролежал в центре большого города? Если бы я тоже тогда прошел мимо, — он бы долго оставался вот так лежать? Был ли он еще жив, когда упал? Он умер сразу (например, инфаркт) или, без сознания, — постепенно замерз? И самое главное: почему люди не останавливались? Почему и мой первый импульс был, — идти дальше, по своим делам, как будто неподвижно лежащий человек в мороз за -30 С, — это естественная, повседневная часть городского пейзажа?

Другой эпизод, из вчерашней российской новостной ленты. В Санкт-Петербурге по требованиям жильцов дома были с его наружной стены демонтированы 16 табличек «Последнего адреса». С именами людей, которых в 30-е годы из этого дома забрало НКВД и которые больше не вернулись ни в один дом, — их осудили за антисоветскую идеологию и расстреляли. Затем, десятилетия спустя, — их реабилитировали. Эти таблички были последней, возможно, памятью об их месте в мире, — политических заключенных, как правило, не хоронили в отдельных могилах по исполнению приговора. Для этого использовались большие общие ямы и рвы.

Сразу же у основателя проекта «Последний адрес», Сергея Пархоменко, — спросили в интервью на «Дожде»: как вы объясните такое волеизъявление жильцов дома? Понятно, что Сергей Пархоменко в процессе существования проекта уже неоднократно сталкивался с отказами граждан от наглядной памяти жертвам государства. И он объяснил это весьма интересным понятием: «бытовая стеснительность». То есть не сказать, что эти люди намеренно приветствуют репрессии, — но воспринимают их так, будто это какая-то не особо значительная, не особо приятная, но естественная историческая деталь. Прошло ведь, — и зачем тревожить? А излишнее напоминание не несет никакого иного смысла, чем испорченное настроение, смущение детей и затуманивание общего позитивного настроя от жизни. Поэтому — ни к чему, неудобно и неловко нарушать привычный ход вещей и мыслей. Действительно, очень удачный получился термин: «бытовая стеснительность».

Возможно, этой «стеснительностью» объяснимо и то, что граждане спокойным потоком следуют мимо неподвижно лежащего человека при температуре -30 С? Этим объяснима известная внутренняя реакция на все, что может хоть как-то нарушить повседневный упорядоченный конвейер: «а, собственно, что такого»? И, как следствие, — автоматическая безразличность.

Как вообще в людях появляется сострадание, солидарность и, если не любовь, то по крайней мере, — внимание к ближнему? Современный американский философ, профессор Ричард Рорти полагает, что все это возникает посредством нашего воображения, через мысленную способность видеть в чуждых нам людях, — товарищей по несчастью. Солидарность создается повышением нашей чувствительности к определенным подробностям боли и унижения других, незнакомых нам людей. Такая чувствительность очень эффектно транслируется, по мнению профессора Рорти, — искусством и литературой, — они сообщают о подробностях переносимых людьми страданий, которые раньше не привлекли бы нашего внимания. И кроме того, открывают представление о том, на какую жестокость способны мы сами, — давая возможность переосмыслить, «пере-описать» самих себя. Художественные тексты и фильмы выступают для нас в качестве своего рода «духовных проповедей», активаторов нашей морали, — они взламывают наше безразличие.

Все так. Значит, упомянутая «бытовая стеснительность» есть следствие от нехватки чтения глубоких книг и просмотра фильмов из категории «не для всех»? Возможно. В наши мобильные времена люди предпочитают легкие жанры. Впрочем, так было, наверное, во все времена. Однако есть то, что пробуждает солидарность и эмпатию помимо и вопреки наших вкусов и предпочтений. Это — непосредственный, прямой опыт совместного страдания, совместного переживания насилия над разумом и ущемления свободы. И самый большой мастер в предоставлении такого рода опыта — государство.

В призме отвлеченных, умозрительно-демократических представлений, — современное государство должно быть эффективным менеджером и гарантом прав. Многие, несмотря на то, что родились и живут не в цивилизованных полисах Евросоюза, а где-нибудь в евразийских просторах бывшей советской империи, — до сих пор неприятно удивлены тем, что их государство не дает им, казалось бы, естественно-должного. Не дает ни адекватных условий, ни гарантий, — не дает даже здоровой пищи для разума. Другие же многие, кто особенно привычен к «бытовой стеснительности», — уверены, что государство дает ровно столько, сколько и нужно. И что ему, государству, — гораздо виднее, что значит: «каждому по делам его».

Однако давайте допустим, что смысл и назначение государства, пусть и современного, — вовсе не в даровании прав и гарантий обществу. А совсем напротив, — оно существует для того, чтобы общество, обретая опыт непрерывного и массового ущемления, — осознало уже наконец, что значит, — сострадание, сочувствие и солидарность. Нет склонности к чтению Ницше, Оруэлла или к просмотру фильмов фон Триера, — не вопрос, вот есть — государство. Как глобальная система некоей глобальной режиссуры, через которую создается продвинутый, искушенный зритель. Пускай сейчас речь идет только о государстве нашем, хорошо нам известном, — в его сценическом арсенале более чем достаточно средств для пробуждения повышенной чувствительности: от прямого хоррора до арт-хаусного бреда. Возможно, лишь из искушенного, эмпатически-ранимого зрителя и создается потом — искушенный, сострадательный к ближнему — гражданин?

Как все это эффектно действует, мы прекрасно видим у наших соседей, — в Беларуси. В масштабе целой страны государство запустило сценарий, где хаотически смешались жанры трагедии, блокбастера, трэша и абсурда. О таланте постановщиков речь не идет, — но здесь в нем нет и нужды. Главное, что оказалось достигнутым, — до сих пор еще небывалая, тотальная вовлеченность всех и каждого в постановочное действие. В процесс тотального ущемления, в проживание зыбкости и пронзительной недостаточности всего привычно-бытового, повседневно-размеренного. Люди ощутили напрямую, на себе, что продолжать оставаться в положении лояльных зрителей, в режиме «бытовой стеснительности» проходящих мимо, — это без вариантов означает погружаться, ускоренно, — в гражданское и человеческое небытие.

Разыгранная государством постановка оказалось лишь началом, из которого родилось нечто уже совсем иное, уже далеко не ущемленное и не зыбкое. Родилось общество уважающих себя и друг друга людей. Общество искушенных граждан. Так стоит ли утверждать, что от государства нет пользы?

Роман Шамолин